Возле подъездов многоквартирного дома, прячась за баками с мусором, за вытянувшимися плотной шеренгой легковушками и минивэнами, бегают дети. Мелькают огоньки пластмассовых дул, трещат игрушечные пистолеты и автоматы, откликаясь каждые пять минут эхом сработавшей автомобильной сигнализации, топчутся высаженные возле лавочек пенсионеров цветы, раздаются недовольные возгласы с балконов. Дети играют в войну.
Отцы
Мы тоже когда-то играли в войну. У нас не было таких красивых игрушек, и наганы с винтовками мы делали своими руками из суков деревьев и, если повезет, выпиливали из досок. Правда, у некоторых предметом особой гордости были сотворенные отцами маузеры и ТТ, которые почти не отличались от настоящих. Наши отцы знали толк в оружии: за их плечами бушевала война.
Помню: никто не хотел быть фашистом. Старшие заставляли играть эту ненавистную роль, от которой старались быстрее избавиться, картинно «погибая» уже в самом начале сражений. А когда желающих упорно не находили, стреляли в абстрактного врага, который всегда представлялся в надвинутой на брови каске, в кителе с засученными рукавами, с неизменным «шмайсером» в руках. Такими фашистов изображали в кинофильмах о войне.
Как мы любили эти картины, в которых наши солдаты или партизаны совершали самые героические поступки, безжалостно уничтожали врага и, естественно, в финале оказывались ликующими победителями! Правда, никогда не кричали: «Мы это сделали!» Кричали: «Ура! За Родину! За Сталина!»
Помню, как потряс фильм «Баллада о солдате». Потряс даже не тем, что заставил полюбить главного героя, не той щемящей финальной нотой бессрочного расставания с матерью и нами, зрителями. Потряс отсутствием героических подвигов и — главное! — победы. В самом деле, разве можно было считать подвигом карикатурное бегство в прологе от танка?
Нам тогда, в 50е, были не очень интересными рассказы отцов и дедов, которые почему-то вспоминали больше какие-то совершенно уж бытовые эпизоды. Как они катались на трофейных мотоциклах, как доставали канистры со спиртом и устраивали для своих однополчан праздник, как выходили из окружения в почти до пояса обрезанных шинелях, полы которых напитались вязкой глиной наших убогих полей. Мы хотели видеть их бросающимися на вражеские дзоты, с могучим криком подымающимися в полный рост в атаку, захватывающими в плен сотни фашистов…
А дядя Володя рассказывал, какой у него был хороший ротный. Земляк. Жалел его, совсем молодого, взял ординарцем и, чтобы лишний раз уберечь от пули, поручил, когда взводы должны были выскакивать с криком «ура!» из траншеи, считать до десяти, а потом прочесывать ее из автомата. «Вы же помните, тогда такой был приказ: никто не смел оставаться и прятаться, — как будто извиняясь, говорил он, и грустно заканчивал, — настоящий был мужик — из кадровых. Погиб под Ельней». И все понимающе кивали головами. А мне было стыдно за дядю Володю, который оставался в окопе последним.
Они не были похожи на героев книг и фильмов. И награды тогда почти перестали надевать. Жалели свой единственный пиджак. Да и государство, понимая, какое это бремя расходов, перестало платить за ордена. Подрастало новое поколение советских руководителей, которое добивалось карьерного роста не былыми воинскими или партизанскими заслугами, но корочками дипломов и активностью в комсомольских и партийных организациях. Потому и ордена с медалями на какой-то период стали как будто лишними. Время цветастых рассказов о военной доблести еще не пришло, еще слишком много было тех, которые прошли этой страшной дорогой от начала и до конца.
Тогда еще не возили на кладбище в закрытом автобусе-катафалке. И похоронные процессии с орденами на подушечках почти ежедневно тянулись по городским улицам. Рыдающие звуки Шопена разрывали воздух, сиротами становились не от беспробудного пьянства родителей. Вот и дядя Володя ушел в свой последний путь прямо из-за токарного станка, в котором осталась так и не обработанная деталь. Возле обитого кумачом гроба вытиравшие слезы бабы шептали друг дружке: «Осколок зашевелился и пошел прямо в сердце». На его скромном, поставленном через десятилетия памятнике — затертые цифры 19221961.
Картина
На потных гимнастерках – блеск медалей.
А руки так предательски дрожат.
Они стаканы первые подняли
За тех, кто не придет уже назад.
Как тяжело, с каким трудом огромным
Слова давались — горечью просты…
И я, родившийся гораздо позже, помню
Их болью перекошенные рты.
Застигнутые отзвуком печали –
В углах сидеть им вовсе не резон, –
Их матери, их матери стояли
Напротив темных ликов образов,
Там, где кастрюли, чугунки, ухваты,
Зубами белые хустинки прикусив…
А за окошком деревенской хаты
Метался чибис — звал и голосил.
Прощание
К Репининому Леньке я каждый день бежал через широкую деревенскую улицу в полдень. В это время он обычно выходил из прохладного деревянного дома на дождавшуюся палящего летнего солнца палисадную скамеечку. Выходил с трофейным перламутровым аккордеоном, потихонечку пробуя его клавиши, которые отзывались неуверенными нотами. Наконец пристраивался на уже раскаленное сиденье, долго откашливаясь, унимал дрожь в зябнувшем теле и набравшими силу пальцами вырывал первые уверенные аккорды. Я терпеливо ждал, пока он по заказам подтянувшихся девчонок в ситцевых платьях, а позже — прибравших со столов и освободившихся на полчасика босых баб в замызганных передниках, сыграет веселые польки, кадрили и вальсы. Когда врежет парочку маршей для собравшихся после обеда, сыто дымящих самокрутками мужиков. Когда раз пяток повторит по общей просьбе любимый всеми «Огонек». Мое время наступало после того, как отзвучат сопровождаемые женскими взвизгами и двупалым свистом фривольные, с матерком, сочиняемые буквально на ходу куплеты известных в округе частушечников и народ потянется на привычную колхозную работу. Тень от дерева подбиралась к скамейке, и я всегда боялся не успеть:
– Леня, сыграй!
И он играл ту пронзительную музыку, которая разрывала душу, от которой набухали глаза, а покрытые деревенскими цыпками ноги в сбитых сандалиях сводило судорогой счастья и горя. Я знал, что он услышал ее в отряде от погибшего во время блокады партизанского гармониста, потом подобрал на аккордеоне, а играл только для меня. Или — для себя? Когда замирал последний аккорд, Леня вставал, вытирал освободившейся рукой лицо и уходил в хату. Я еще несколько минут слушал его надрывный кашель, потом направлялся вдоль длинной улицы, постепенно ускоряя шаг, переходя на бег с припрыжкой, чтобы не опоздать покувыркаться с друзьями на сеновале или надрать для заготпункта лозовой коры.
Умер Леня в середине зимы, когда я вместе с одноклассниками складывал, вычитал, учил стихи из букваря. Узнал я об этом от кого-то случайно. А через пару месяцев у меня появился младший брат, которого мама с папой согласились назвать Леонидом.
К хате тетки Репины я потом практически не подходил, словно останавливал навсегда запомнившийся жест худющего человека с редеющими волосами, который казался гораздо старше своих 25 лет. Жест, запрещавший мне открывать калитку.
Несколько лет спустя, читая на кухне, я вдруг услышал ту знакомую до боли мелодию — музыку горя, войны, вечной разлуки. А потом был потрясающий рассказ о человеке, который, навсегда расставаясь со всем дорогим, написал этот гениальный полонез — «Прощание с Родиной». Полонез Огинского.
Натюрморт
Совсем по мирному не съеденный кусок
Покорно дожидается рассвета,
На самокрутки порвана газета,
И плещется в стакане мутный сок.
В зеленоватой гильзе васильки
С пучком налившегося жизнью жита.
И гимнастерка с рукавом подшитым,
В котором все трепещет боль руки.
Забытые
Я не помню его фамилии. Вернее, я ее никогда и не знал. Виктор Васильевич очень хотел быть художником. Мечтал после войны обязательно пойти учиться, но… После войны для человека, потерявшего правую руку и три пальца на левой, многие профессии стали недоступными. Закончив трудовой день, вставал он из-за потертого бухгалтерского стола, на котором оставались ночевать темные счеты с замершими отполированными его двумя пальцами до матового блеска костяшками. А еще он ловко крутил ручку арифмометра, который прижимал сначала обернутой рукавом культей, а позже, когда появились кое-какие деньги, обтянутой кожаной перчаткой деревянной ладонью. Когда удавалось опрокинуть в деревянной забегаловке рюмку-другую, возвращаясь домой, он всегда предлагал: «Пацаны, кого нарисовать!»
Рисовал ловко и, главное, похоже. Правда, всегда почему-то в образе каких-то странных существ. Вроде бы ты на рисунке, или твой друг Толик, а похожи на чертенка, козленка, бородатого домового. Когда рисовал, всегда выдавливал из тюбика немного масляной краски — очень любил этот запах. И картинки всегда немного подкрашивал.
А потом от него уехала жена. Говорили: с каким-то молодым красавцем. А потом он окончательно запил и, как говорили, свихнулся. Пьяный постоянно твердил, что он талант и что еще всем покажет. У него есть, по крайней мере, два родных пальца и целая левая рука. Вон Зинка Туснолобова совсем без рук! Куда пропал, никто не знает. Интересно, сохранились где-нибудь хоть какие-то из тех рисунков. Сегодня, наверно, я их увидел бы и понял по-другому.
А знаменитая Зинаида Туснолобова-Марченко действительно была молодец. Я приходил в их дом на улице Ленина к ее сыну, с которым учились в одной школе, и несколько раз видел, как она довольно ловко управлялась по хозяйству. Ничего героического в ней не ощущалось. А вот материнская забота, любовь чувствовались.
Пропадали тогда по-разному. В один прекрасный момент с улиц исчезли безногие инвалиды, которые, отталкиваясь руками, катались на деревянных колясках. Были простые — на деревянных колесах и шикарные — на подшипниках, которые ездили только по редким кускам асфальтовых тротуаров. Говорили, что всех безногих, чтобы не портили благополучный вид городов, сослали на необитаемый остров. Не верил, пока не прочитал про это у Ю.Нагибина.
А потом началась эра ветеранов. Их приглашали на встречи, чествовали, осыпали льготами и поздними пустыми наградами. Появились записные рассказчики, ловко пересказывавшие под видом воспоминаний сюжеты книг и кинофильмов. Из них стали лепить символы, а символы, в отличие от живых людей, никому не интересны.
Мои
Их осталось совсем мало. Даже меньше, чем выходит 9 мая на городские улицы и площади. Они очень старые. Тем, кто были сынами полков, уже далеко за семьдесят.
Как всегда, на этот праздник о них будут говорить высокие слова, школьников выведут с цветами на обязательное шествие. Прозвучат стандартные словосочетания: подвиг народа бессмертен, наши отцы добыли победу, продолжим дело наших отцов и дедов…
Я не хочу продолжать дело войны. Я не хочу воя бомб и разрывов снарядов. Я не люблю, когда говорят наши отцы, особенно те, кто не имеет на это права. Я всегда буду говорить: мой отец-фронтовик, мой дед-партизан, мои трое дядей погибли в эту проклятую войну. Я не хочу слушать воспоминания записных фронтовиков, которые можно прочитать в многочисленных мемуарах. Я не хочу говорить о подвигах. Я хочу слышать их веселые рассказы о трофейных мотоциклах и канистрах спирта или о сводящих с ума голубых глазах сестрички в госпитале, которые потом будут рядом на всю оставшуюся жизнь. Я хочу, чтобы им и сейчас снились те молодые счастливые сны. И еще я не хочу, чтобы у них власть отбирала льготы. Их и им ведь осталось совсем мало.
…Собрался идти к Василию Карповичу Космину, интереснейшему и активнейшему человеку. Хотел записать его рассказ, сделать интервью. Накануне он, как всегда проникновенно, выступал перед школьниками. И вдруг узнаю: умер. Торжественное собрание ветеранов района прошло без него. Очередной День Победы тоже.
А возле мусорных баков и легковушек — стрельба. Дети играют в войну. Интересно, а среди них есть желающие быть фашистами?
Подхожу поближе, слышу:
– Ты опять забыл про контрольный выстрел, брат!
Вадим БАРЩЕВСКИЙ.Витебск
Photo.bymedia.net